Произведение танька. И

В 1893 году в народническом журнале “Русское богатство” вышел в свет рассказ мало кому известного молодого литератора Ивана Бунина “Танька”. Впрочем, читатели могли вспомнить его стихотворение “У могилы С.Я.Надсона”. опубликованное в 1887 году в петербургском журнале “Родина”. Для семнадцатилетнего юноши, живущего в провинции, появление стихотворения собственного сочинения в толстом столичном журнале стало, несомненно, вехой в жизни, но успешной он эту публикацию не считал. Точкой отсчета, с которой началась серьезная литературная деятельность будущего Нобелевского лауреата, стал рассказ “Танька”. Через четыре года, в 1897 году, Бунин выпустит свою первую книгу художественной прозы - сборник рассказов “На край света”, имя молодого литератора узнает вся Россия.

Исследователи считают, что первые опыты в прозе начинающего писателя были несовершенны: в них “чувствовалась сковывающая власть традиции, непреодоленных идей народничества и толстовства”. 1 И все же уже ощущалась особая манера писателя, к новациям раннего Бунина относят обычно стремление к максимальной сжатости, концентрированности прозы; одушевление природы; необычное использование изобразительно-выразительных средств языка, детализацию повествования. Всё это признаки лиризации прозы, рассказ, давший название первому сборнику, даже называют “лирическим очерком”.

Одна из черт присутствия лирического начала в ранней прозе Бунина - бессюжетность. Но рассказ “Танька” бессюжетным никак не назовешь, поэтому у некоторых исследователей возникает впечатление, что этот рассказ не является характерным для литературной манеры Бунина. У В.Н. Афанасьева читаем; “И хотя в первой книге Бунина встречаются рассказы с более или менее развернутым сюжетом (“Танька”. “Вести с родины”, “Учитель”), не они определяют своеобразие раннего творчества писателя. Другой исследователь, О.Н. Михайлов, в своей книге “Строгий талант. Иван Бунин: жизнь, судьба, творчество” (М.: Современник, 1976) утверждает ту же мысль и с помощью того же аргумента, только вместо термина “бессюжетность” он оперирует термином “бесфабульность”. По мнению литературоведов, вершиной ранней прозы Бунина является рассказ “Антоновские яблоки”. На наш взгляд, лирическое начало присутствует уже в рассказе “Танька”, недаром сам Бунин считал его началом своего литературного пути.

Всем известно, что для композиции рассказа характерны такие элементы, как экспозиция, завязка, развитие действия, кульминация, развязка. Все они присутствуют в рассказе “Танька”, так что можно утверждать, что это произведение построено по законам эпического жанра: экспозиция - история продажи лошади, завязка - уход Таньки из дома, развитие действия- встреча Таньки с барином Павлом Антонычем, кульминация - размышление Павла Антоныча о судьбе Таньки, развязка - сон Таньки. Однако если мы вчитаемся внимательнее в бунинский текст, то увидим, что он состоит из 4 отрывков, выделенных графически. Каждый отрывок - по-своему законченный рассказ. В каждом из четырех отрывков мы также можем выделить элементы композиции рассказа, например, в первом: экспозиция -описание утра, завязка - продажа лошади (опять “рассказ в рассказе”!), развитие действия - голод в семье, кульминация - воспоминания о сытой жизни, развязка - уход отца на заработки. Отрывочность, быстрая смена хронотопа (1 часть - утро, изба Марьи, прошлое, выгон; 2 - утро, изба Марьи; 3 - день, дорога из города; 4 - вечер, дом барина) характеризуют лирическое начало в рассказе.

  1. Крутикова Л.В. “...В этом злом и прекрасном мире...” // Бунин И.А. Суходол. Жизнь Арсеньева. Рассказы. - Воронеж: Центрально-Черноземное книжное издательство, 1978-с.7
  2. Афанасьев В.Н. И.А.Бунин. - М.: Знание, 1970. - с.З.
  3. Афанасьев В.Н. И.А.Бунин - М.: Знание, 1970. - с.5

Интересно, что рассказ неожиданно вводит нас в действие: “Таньке стало холодно. и она проснулась”, автор не объясняет, кто такая Танька, где она находи- тся. Мы сразу становимся свидетелями описанных событий, уже с первой фразы, и неожиданно рассказ обрывается, его финал неясен: “А Таньке снился сад, по которому она вечером ехала к дому. Сани тихо бежали в чащах, опушенных, как белым мехом, инеем. Сквозь них роились, трепетали и потухали огоньки, голубые, зеленые - звезды... Кругом стояли как будто белые хоромы, иней сыпался на лицо и щекотал щеки, как холодный пушок... Снился ей Васька, часовые рулады, слышалось, как мать не то плачет, не то поет в темной дымной избе старинные песни...” Читатель, знакомясь с началом рассказа, сам додумывает образ Таньки и той обстановки, в которой она находилась, финал тоже открыт для читательского воображения: плачет мать или поет, вспоминая светлые дни девичества? что станет с Танькой? Какое будущее ее ждет? Не так ли и от читателей баллад часто утаивается полная предыстория героя и конец сюжета? А ведь баллада признана лироэпическим жанром.

Еще одна аналогия с балладой - в балладе автор, избегая сюжетности и не в силах уйти от нее, изображает события через диалог героев. Не то же ли мы находим у Бунина в 1 и 3 частях рассказа? Можно было бы познакомить читателя с историей унизительной для Танькиной семьи продажи лошади, просто описывая события, но перед нами диалог Корнея с мошенником Талдыкиным с небольшими вкраплениями авторских комментариев. По такому же принципу описана ссора барина и возницы Егора, напомним, что это событие очень важно в структуре рассказа, потому что “Танька благодаря этому ночевала в господском доме”.

Бунина интересует мир человеческой души, внутренние переживания героев, хотя он и создает произведение эпического жанра. Мы встречаемся в рассказе с внутренним монологом героини: “Я сама уйду на пруд, не буду просить картох, вот и она и не будет голосить, - думала она, спешно перелезая через сугроб и скатываясь в луг. - Аж к вечеру приду.” Другой способ выражения потаенных мыслей и чувств героя - несобственно-прямая речь: “Вот теперь его племянницы во Флоренции...Танька и Флоренция... Он встал, тихонько поцеловал Таньку в голову, пахнущую курной избой. И пошел по комнате. шевеля бровями. Он вспомнил соседние деревушки, вспомнил их обитателей. Сколько их, таких деревушек, - и везде они томятся от голода!”

Необычно то, что Бунин часто стремится передать “чужое” слово как “свое”. Вот отрывок из диалога Талдыкина и Корнея: -Долгого взгляда не стоит...

Да ты погоди, побалакаем...

А вот описание молитвы Марьи:

“Угодники божьи, святителю Микола-милосливый, столпохранение людей, матушка пресвятая Пятница - молите Бога за нас! Хрест в головах, хрест у ногах, хрест от лукавого...” Понятно, почему Бунин передает здесь особенности просторечья. А вот фраза из 1 части рассказа: “Потом в большой крепкой телеге с высоким передком приезжали “анчихристы”. Кому она принадлежит? Это нельзя назвать несобственно-прямой речью, потому что Танька так грамотно выразиться не сумеет. Это речь автора, “чужое” слово он выделяет графически. Бунин как будто избегает сказовой формы, ему важно сохранить авторское повествование, свое собственное видение событий, как в лирике. Подобных примеров много: “Когда еще картохи копали”, в сухой, ветреный день, мать на поле полудновала...”, “Правда, в тот раз ели селедки, и даже “вот какой-то кусок” соленого судака батя принес в тряпочке: “на кстинах”, говорит, был третьего дня, так вам ребята, спрятал...”, “Марья всхлипнула, но сейчас же дернула по глаза рукавом, поддала ногой котенка (“У, погибели на тебя нету!..”) и стала усиленно огребать на полу солому”.

Бунин сравнительно нечасто использует в рассказе изобразительно-выразительные средства языка, но если прибегает к ним, то добивается поразительной яркости: Васька “взглянул так светло, как смотрят со сна только здоровые дети”, “она. как зверок, садилась на корточки”, “глазки у нее блестели ясными звездочками”, “в окна брезжил синеватый холодный свет утра”. Большое значение приобретает деталь: у Талдыкина “физиономия мопса”, а у странника - “бородка-клинушек”. Тональность рассказа создается не только словом, но и знаками препинания. В финале 1,2 и 4 частей рассказа появляется многоточие, оно выражает горькое недоумение и...надежду: “А вдруг?”

В.Н.Афанасьев пишет о том, что еще дореволюционная критика отмечала такую особенность бунинской манеры, как мастерское использование контрастов, это,на его взгляд, признак усиления лирического начала в прозе. Но контраст есть уже в рассказе “Танька”, и не только как прием (Танька и Флоренция, “чернота” как характерная деталь и описании лошадников и “белый” сон Таньки в финале). Контраст в рассказе Бунина - это принцип организации текста, первые две части (мир Марьи и Таньки, странника, Корнея) контрастируют с последними двумя частями (мир барина). В 1 и 3 частях описаны ссоры, а во 2 и 4 частях - последствия ссор (продажа лошади - уход Таньки, ссора Павла и Егора - пребывание Таньки в доме у барина). В 1 части Танька вспоминает сытное житье, когда мать по вечерам пела песни; приводятся раздумья Марьи о том, что самое яркое в ее жизни - это девичество, вечерние зори после сенокоса, “песней говорила она дочери, что у нее будут такие же зори, будет все, что приходит так скоро и надолго, надолго сменяется деревенским горем и заботою...” А в 4 части барин играет Таньке на гитаре “Зореньку”, представляет ее молодой деревенской красавицей, поющей: “ По зоре - зоре играть хочется!” Тогда понятней становится смысл финала, описание Танькиного сна: что победит -рыдание матери или песня с ее надеждой на лучшее?

Конечно, “Танька” - еще не “Антоновские яблоки”, но лирическое начало здесь уже присутствует, рука будущего мастера уже чувствуется.

Список использованной литературы

  1. Афанасьев В.Н. И.А.Бунин - М, 1970.
  2. Бунин И.А. Рассказы - любое издание.
  3. Горелов А.Е. Три судьбы.- Л, 1980.
  4. Ильин И.А. О тьме и просветлении - М, 1981.
  5. Крутикова Л.В. “В этом злом и прекрасном мире” // Бунин И.А. Суходол. Жизнь Арсеньева. Рассказы - Воронеж, 1978.
  6. Михайлов О.Н.. Строгий талант. И.Бунин: жизнь, судьба, творчество,-М, 1978.
  7. Смирнова Л.А. И.А.Бунин. Жизнь и творчество.- М, 1991.

Автор Бунин Иван Алексеевич

Иван Бунин

Таньке стало холодно, и она проснулась.

Высвободив руки из попонки, в которую она неловко закуталась ночью, Танька вытянулась, глубоко вздохнула и опять сжалась. Но все-таки было холодно. Она подкатилась под самую «голову» печи и прижала к ней Ваську. Тот открыл глаза и взглянул так светло, как смотрят со сна только здоровые дети. Потом повернулся на бок и затих. Танька тоже стала задремывать. Но в избе стукнула дверь: мать, шурша, протаскивала из сенец охапку соломы.

– Холодно, тетка? – спросил странник, лежа на конике.

– Нет, – ответила Марья, – туман. А собаки валяются, – беспременно к метели.

Она искала спичек и гремела ухватами.

Странник спустил ноги с коника, зевал и обувался. В окна брезжил синеватый холодный свет утра; под лавкой шипел и крякал проснувшийся хромой селезень. Теленок поднялся на слабые растопыренные ножки, судорожно вытянул хвост и так глупо и отрывисто мякнул, что странник засмеялся и сказал:

– Сиротка! Корову-то прогусарили?

– Продали.

– И лошади нету?

– Продали.

Танька раскрыла глаза.

Продажа лошади особенно врезалась ей в память. «Когда еще картохи копали», в сухой, ветреный день, мать на поле полудновала, плакала и говорила, что ей «кусок в горло не идет», и Танька все смотрела на ее горло, не понимая, о чем толк.

Потом в большой крепкой телеге с высоким передком приезжали «анчихристы». Оба они были похожи друг на дружку – черны, засалены, подпоясаны по кострецам. За ними пришел еще один, еще чернее, с палкой в руке, что-то громко кричал и немного погодя вывел со двора лошадь и побежал с нею по выгону; за ним бежал отец, и Танька думала, что он погнался отнимать лошадь, догнал и опять увел ее во двор. Мать стояла на пороге избы и голосила. Глядя на нее, заревел во все горло и Васька… Потом «черный» опять вывел со двора лошадь, привязал ее к телеге и рысью поехал под гору… И отец уже не погнался…

«Анчихристы», лошадники-мещане, были, и правда, свирепы на вид, особенно последний – Талдыкин. Он пришел позднее, а до него два первые только цену сбивали. Они наперебой пытали лошадь, драли ей морду, били палками.

– Ну, – кричал один, – смотри сюда, получай с богом деньги!

– Не мои они, побереги, полцены брать не приходится, – уклончиво отвечал Корней.

– Да какая же это полцена, ежели, к примеру, кобыленке боле годов, чем нам с тобой? Молись Богу!

– Что зря толковать, – рассеянно возражал Корней.

Тут-то и пришел Талдыкин, здоровый, толстый мещанин с физиономией мопса: блестящие, злые черные глаза, форма носа, скулы – все напоминало в нем эту собачью породу.

– Что за шум, а драки нету? – сказал он, входя и улыбаясь, если только можно назвать улыбкой раздувание ноздрей.

Он подошел к лошади, остановился и долго равнодушно молчал, глядя на нее. Потом повернулся, небрежно сказал товарищам: «Поскореича, ехать время, я на выгоне дожду», – и пошел к воротам.

Корней нерешительно окликнул:

– Что ж не глянул лошадь-то?

Талдыкин остановился.

– Долгого взгляда не стоит, – сказал он.

– Да ты поди, побалакаем…

Талдыкин подошел и сделал ленивые глаза.

Он внезапно ударил лошадь под брюхо, дернул ее за хвост, пощупал под лопатками, понюхал руку и отошел.

– Плоха? – стараясь шутить, спросил Корней.

Талдыкин хмыкнул:

– Долголетня?

– Лошадь не старая.

– Тэк. Значит, первая голова на плечах?

Корней смутился.

Талдыкин быстро всунул кулак в угол губ лошади, взглянул как бы мельком ей в зубы и, обтирая руку о полу, насмешливо и скороговоркой спросил:

– Так не стара? Твой дед не ездил венчаться на ней?… Ну, да нам сойдет, получай одиннадцать желтеньких.

И, не дожидаясь ответа Корнея, достал деньги и взял лошадь за оброть.

– Молись Богу да полбутылочки ставь.

– Что ты, что ты? – обиделся Корней. – Ты без креста, дядя!

– Что? – воскликнул Талдыкин грозно, – бабурился? Денег не желаешь? Бери, пока дурак попадается, бери, говорят тебе!

– Да какие же это деньги?

– Такие, каких у тебя нету.

– Нет, уж лучше не надо…

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Тема: И.А.Бунин. Танька

Цель: раскрытие жизни крестьян в рассказе Бунина «Танька».

Задачи:

    дать представление об особенностях судьбы и творчества писателя, об особенностях его эстетики;

    развитие навыков анализа текста, умения составлять ассоциограмму; раскрытие приёма антитезы.

    воспитание интереса к произведениям Бунина.

Методические приёмы: рассказ учителя, выступление учеников, беседа по вопросам, комментарии учителя, рисование.

Оборудование: портрет Бунина, презентация с фотографиями семьи и близких писателя.

Учебник-хрестоматия для 6 класса средних общеобразовательных школ для нац.школ под редакцией М.Г.Ахметзянова.

Ход урока

Вступительное слово учителя:

В 1893 году в народническом журнале «Русское богатство» вышел в свет рассказ мало кому известного молодого литератора Ивана Бунина «Танька». Впрочем, читатели могли вспомнить его стихотворение «У могилы С.Я.Надсона», опубликованное в 1887 году в петербургском журнале «Родина». Для семнадцатилетнего юноши, живущего в провинции, появление стихотворения собственного сочинения в толстом столичном журнале стало, несомненно, вехой в жизни, но успешной он эту публикацию не считал. Точкой отсчета, с которой началась серьезная литературная деятельность будущего Нобелевского лауреата, стал рассказ «Танька». Через четыре года, в 1897 году, Бунин выпустит свою первую книгу художественной прозы – сборник рассказов «На край света», имя молодого литератора узнает вся Россия.

Детство Бунина прошло в Орловской губернии. Он хорошо знал и понимал крестьянскую жизнь, наблюдал ее с самого детства.
И первый его рассказ «Танька» был навеян этими впечатлениями.
Выступление учащихся с пересказом биографии Бунина.

1 этап. Тематика и проблематика произведений Бунина.

Вопрос о судьбах русского крестьянства особенно остро волновал русскую интеллигенцию на рубеже XIX–XX веков. Реформа только усугубила и без того тяжелое положение крестьян России. И. А. Бунина не могло оставить равнодушным такое положение тружеников, кормящих отечество хлебом. В отношениях людей мужицкого мира в дореволюционных деревенских вещах Бунина все симпатии и неподдельное сочувствие художника на стороне бедных, изнурённых безнадёжной нуждой, голодом (почти все его деревенские герои, между прочим, постоянно хотят есть, мечтают о еде – о краюхе хлеба, луковице, картошках с солью), унижениями от власть и капитал имущих. В них его особо трогают покорность судьбе, терпение и стоицизм во всех испытаниях голода и холода, нравственная чистота, вера в бога, простодушные сожаления о прошлом.

Учитель продолжает урок с выразительного чтения стихотворения Бунина :

У птицы есть гнездо, у зверя есть нора
Как горько было сердцу молодому,
Когда я уходил с отцовского двора,
Сказать «прости» – родному дому.
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо
Как бьётся сердце горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой, наёмный дом
С своей уж ветхою котомкой.

Ребята, нам всем известно, что важное место в жизни любого человека занимает изба-дом.

2 этап. Составление ассоциограммы.

Ребята, подумайте, пожалуйста, и нарисуйте на листочках дом, напишите, какие ассоциации возникают у вас, когда слышите слово «дом».

Ученики рисуют.

Итак, ребята, покажите свои рисунки и скажите, что вы написали.

А у Тани дом какой?
– Дом Тани холодный, неуютный, совсем нет еды.
– А дом Павла Антоновича?
– Дом Павла Антоновича большой, уютный, красивый, там много часов, которые играют музыку, там есть гитара, чернослив, сахар.

3 этап: Переход к анализу рассказа «Танька».

Вступление.

На прошлом занятии мы уже говорили о том, какие произведения называют рассказами. Вспомните, пожалуйста, определение.

Рассказ – это малая эпическая жанровая форма художественной литературы – небольшое по объёму изображённых явлений жизни, а отсюда и по объёму текста, прозаическое произведение.

О чём рассказ «Танька»?

В рассказе говорится о семье, в которой двое детей: Танька и Васька.

Как живет Танькина семья?

Танькина семья живёт очень плохо, есть совсем нечего.

Почему Танька удивляется матери?

Девочка не понимала выражения «кусок в горло не идёт». Осенью удивляется, почему мать стала сама отправлять её на пруд играть вместо завтрака.

Куда привёз её барин?

Барин привёз её в свой дом, водил её по комнатам, заставлял для неё играть часы, угостил черносливом, дал несколько кусков сахару, которого Танька спрятала, чтобы потом дать братишке и матери.

Поговорим об этой крестьянской девочке Тане и о помещике Павле Антоновиче.

Разбивка на кластеры (ячейки).

Впишем в ячейки, какая это девочка:

А теперь – сведения о Павле Антоновиче до встречи с этой девочкой:

Почему он одинок?

Раньше он не жил в деревне. Поселился он сюда, когда проиграл в карты почти всё состояние и стал самым усердным хозяином. Но и в деревне ему не посчастливилось. У него умерла жена, пришлось отпустить крепостных, сына поехал учиться в Сибирь: «И Павел Антонович стал совсем затворником. Он втянулся в одиночество, в своё скупое хозяйство, и говорили, что во всей округе нет более жадного и угрюмого».

Почему вы вписали слово «строгий»?

Ученики говорят о том, как барин отправил назад пешком возницу искать соскочивший по дороге с кнутовища кнут.

А сколько времени прошло с момента их выезда из города?

4 часа.

Да, тяжеловато будет Егору идти пешком по зимней дороге. Наверное, действительно, Павла Антоновича можно назвать и жадным, и безжалостным к людям? Или всё-таки он не такой плохой?

Подумайте, вспомните, что случилось потом, после того, как барин отправил работника назад.

Когда ехал по деревне один, Павел Антонович увидел Таньку, которая стояла в сторонке от мальчишек, игравших на горе. Она стояла, засунув в рот посиневшую руку, грела её. Павел Антонович еле смог усадить её в сани, сказав, что привёз гостинцы от отца: «Всё теплей становилось в его старческом сердце, когда он кутал в мех оборванного, голодного и иззябшего ребёнка. Бог знает, что он думал, но брови его шевелились всё живее. Он привёл Таньку домой.

Да, ребята, мы уже говорили, как угостил Павел Антонович Таньку, как водил её по комнатам, он даже поиграл ей на гитаре. Наконец она уснула. А Павел Антонович ходил по комнате и «…вспомнил соседские деревушки, вспомнил их обитателей. Сколько их, таких деревушек, – везде они томятся от голода!» А какой сон снился Тани?

Снился ей сад, по которому она ехала вчера к дому, Васька и мама, которая то ли плакала, то ли пела старинные песни.

Обсуждение в группах . Класс делится на 3 группы. Остальная часть текста тоже делится на 3 части. Каждой группе даётся 1 часть для обсуждения.

Осмысление.

Отвечают на вопросы

Таким образом, является ли Павел Антонович злым человеком?

Школьники утверждают, что Павел Антонович не такой уж и злой человек. Более того, он раскрывается с хорошей стороны. В 1 части рассматриваемого отрывка мы узнали, что он взял к себе домой в гости Таньку, напоил её чаем с молоком. Он ласково улыбался ей. Приводится фраза: «Всё теплей становилось в его старческом сердце, когда он купал в мех оборванного, голодного и иззябшего ребёнка...»

Во 2 части мы видим, как Павел Антонович водил девочку по всем комнатам, заводил часы, чтобы в них играла музыка. Он накормил её черносливом, никогда не виданным ею до этого, дал несколько кусков сахару. Хозяин поместья причесал её, подпоясал голубеньким пояском. Лицо у него стало доброе, радостное.

В 3 части, в конце рассказа Павел Антонович поцеловал в голову задрёмывавшую Таньку и стал думать о ней и о других бедных детях, их родителях, которые живут впроголодь.

Сделаем вывод. Павел Антонович – не злой человек. Скупым он стал потому, что пришлось поднимать хозяйство после потери денег до ещё после того, как крестьяне были освобождены от крепостной неволи. Угрюмым он стал после смерти жены и ссылки сына в Сибирь. Видимо, сын его был революционером, хотел, чтобы бедные крестьянские семьи не голодали, жили счастливо. А для этого он, как и другие революционеры, считал, что нужно изменить порядки, прогнать тех, кто правит в стране.

Павел Антонович не всегда был нелюдимом, затворником. Таким его сделали несчастья. Но в тот день, видя радость его маленький гостьи, он сам стал другим – добрым и радостным.

4 этап: Рефлексия и сравнение.

Счастлива ли была Танька в тот вечер? Прежде, чем ответить на этот вопрос, скажите, что нового вы узнаёте о Тане, как она себя ведёт в гостях?

Когда часы играли музыку, девочка хохотала и удивлялась. Она «тихо улыбалась», когда хозяин дома ухаживал за ней.

Каким можно назвать её настроение в тот вечер?

Весёлым, приятным.

И, наверное, счастливым?

Значит, можно сказать, что Танька в тот вечер испытывала счастье. Среди тяжёлой убогой жизни и у неё бывают моменты счастья. А Таньке что приносит в этот вечер счастье?

Новые, яркие впечатления; общение с барином, его доброе отношение к ней.

Ребята, мы узнали, что в своем произведении И.А.Бунин рассказывает о тяжёлой доле крестьян. Его очень волновала судьба простого человека. Очень многих писателей волновала эта тема. В будущем мы изучим ещё много произведений на эту тему. Эти произведения относятся к литературному направлению – реализм, который утвердился в русской литературе в начале XIXвека и продолжает оставаться влиятельным литературным направлением. Основное свойство реализма – отражение жизни (посредством типизации) в образах, соответствующих сути явлений самой жизни.

Учитель заканчивает урок чтением стихотворения «Вечер» И.А.Бунина :

О счастье мы всегда лишь вспоминаем.
А счастье всюду. Может быть, оно
Вот этот сад осенний за сараем
И чистый воздух, льющийся в окно.
В бездонном небе легким, чистым кроем
Встает, сияет облако. Давно
Слежу за ним… Мы мало видим, знаем.
А счастье только знающим дано.
Окно открыто. Пискнула и села\
На подоконник птичка. И от книг
Усталый взгляд я отвожу на миг.
День вечереет, небо опустело,
Гул молотилки слышен на гумне.
Я вижу, слышу, счастлив. Все во мне.

Это стихотворение говорит о том, что мы гонимся за счастьем, ищем его, но не осознаем, что оно вокруг нас. Люди не всегда могут посмотреть на обычные вещи необычным взглядом; они не замечают их, не замечают счастья. Но от зоркого взгляда поэта не ускользнет ни облако, ни птичка, эти каждодневные вещи, которые приносят счастье. Формула счастья по Бунину выражена в последней строке стихотворения: «Я вижу, слышу, счастлив. Все во мне».

Выводы. Итак, ребята, мы прочитали рассказ Бунина «Танька». В произведении автор раскрывает тяжёлую жизнь крестьян. Рассказ построен на антитезе. В литературе под антитезой подразумевается художественный приём, предполагающий резко выраженное противопоставление каких-либо понятий и явлений. Какие явления противопоставлены в этом произведении?

В произведении противопоставлена жизнь крестьян и помещиков.

Верно. А ещё при описывании жизни крестьян и помещиков противопоставлены символики света и цвета. В произведении есть и музыкальный фрагмент: Павел Антонович играл Таньке на гитаре и заводил часы, чтобы она могла послушать их.

Подведение итогов.

Выставление оценок.
Домашняя работа: вопросы и задания на стр. 16.

Иван Бунин

Таня

Она служила горничной у его родственницы, мелкой помещицы Казаковой, ей шел восемнадцатый год, она была невелика ростом, что особенно было заметно, когда она, мягко виляя юбкой и слегка подняв под кофточкой маленькие груди, ходила босая или, зимой, в валенках, ее простое личико было только миловидно, а серые крестьянские глаза прекрасны только молодостью. В ту далекую пору он тратил себя особенно безрассудно, жизнь вел скитальческую, имел много случайных любовных встреч и связей — и как к случайной отнесся и к связи с ней... Она скоро примирилась с тем роковым, удивительным, что как-то вдруг случилось с ней в ту осеннюю ночь, несколько дней плакала, но с каждым днем все больше убеждалась, что случилось не горе, а счастье, что становится он ей все милее и дороже; в минуты близости, которые вскоре стали повторяться все чаще, уже называла его Петрушей и говорила о той ночи как об их общем заветном прошлом. Он сперва и верил и не верил: — Неужто правда ты не притворялась тогда, что спишь? Но она только раскрывала глаза: — Да разве вы не чувствовали, что я сплю, разве не знаете, как ребята и девки спят? — Если бы я знал, что ты правда спишь, я бы тебя ни за что не тронул. — Ну, а я ничего, ничего не чуяла, почти до самой последней минуточки! Только как это вам вздумалось прийти ко мне? Приехали и даже не взглянули на меня, только уж вечером спросили: ты, верно, недавно нанялась, тебя, кажется, Таней зовут? и потом сколько времени смотрели будто без всякого внимания. Значит, притворялись? Он отвечал, что, конечно, притворялся, но говорил неправду: все вышло и для него совсем неожиданно. Он провел начало осени в Крыму и по пути в Москву заехал к Казаковой, прожил недели две в успокоительной простоте ее усадьбы и скудных дней начала ноября и собрался было уезжать. В тот день, на прощанье с деревней, он с утра до вечера ездил верхом с ружьем за плечами и с гончей собакой по пустым полям и голым перелескам, ничего не нашел и вернулся в усадьбу усталый и голодный, съел за ужином сковородку битков в сметане, выпил графинчик водки и несколько стаканов чаю, пока Казакова, как всегда, говорила о своем покойном муже и о своих двух сыновьях, служивших в Орле. Часов в десять дом, как всегда, был уже темен, только горела свеча в кабинете за гостиной, где он жил, приезжая. Когда он вошел в кабинет, она со свечой в руке стояла на его постели на тахте на коленях, водя горящей свечой по бревенчатой стене. Увидав его, она сунула свечу на ночной столик и, соскочив, кинулась вон. — Что такое? — сказал он, оторопев. — Постой, что ты тут делала? — Клопа жгла, — ответила она быстрым шепотом. — Стала оправлять вам постель, гляжу, а на стене клоп... И со смехом убежала. Он посмотрел ей вслед и, не раздеваясь, сняв только сапоги, прилег на стеганое одеяло на тахте, надеясь еще покурить и что-то подумать, — засыпать в десять часов было непривычно, — и тотчас заснул. На минуту очнулся, беспокоясь сквозь сон от дрожащего огня свечи, дунул на нее и опять заснул. Когда же опять открыл глаза, за двумя окнами во двор и за боковым окном в сад, полным света, стояла осенняя лунная ночь, пустая и одиноко прекрасная. Он нашел в сумраке возле тахты туфли и пошел в соседнюю с кабинетом прихожую, чтобы выйти на заднее крыльцо, — поставить ему на ночь, что нужно, забыли. Но дверь прихожей оказалась заперта на засов снаружи, и он пошел по таинственно освещенному со двора дому на парадное крыльцо. Туда выходили через главную прихожую и большие бревенчатые сенцы. В этой прихожей, против высокого окна над старым рундуком, была перегородка, а за ней комната без окон, где всегда жили горничные. Дверь в перегородке была приотворена, за ней было темно. Он зажег спичку и увидал ее спящую. Она навзничь лежала на деревянной кровати, в одной рубашке и в бумазейной юбчонке, — под рубашкой круглились ее маленькие груди, босые ноги были заголены до колен, правая рука, откинутая к стене, и лицо на подушке казались мертвыми... Спичка погасла. Он постоял — и осторожно подошел к кровати... Выходя через темные сенцы на крыльцо, он лихорадочно думал: — Как странно, как неожиданно! И неужто она правда спала? Он постоял на крыльце, пошел по двору... И ночь какая-то странная. Широкий, пустой, светло освещенный высокой луной двор. Напротив сарая, крытые старой окаменевшей соломой, — скотный двор, каретный сарай, конюшни. За их крышами, на северном небосклоне, медленно расходятся таинственные ночные облака — снеговые мертвые горы. Над головой только легкие белые, и высокая луна алмазно слезится в них, то и дело выходит на темно-синие прогалины, на звездные глубины неба, и будто еще ярче озаряет крыши и двор. И все вокруг как-то странно в своем ночном существовании, отрешенном от всего человеческого, бесцельно сияющее. И странно еще потому, что будто в первый раз видит он весь этот ночной, лунный, осенний мир... Он сел возле каретного сарая на подножку тарантаса, закиданного засохшей грязью. Было по-осеннему тепло, пахло осенним садом, ночь была торжественна, бесстрастна и благостна и как-то удивительно соединялась с теми чувствами, что унес он от этого неожиданного соединения с полудетским женским существом... Она тихо зарыдала, придя в себя и будто бы только в эту минуту поняв то, что случилось. Но может быть, не будто бы, а действительно? Все тело ее поддавалось ему, как безжизненное. Он сперва шепотом побудил ее: «Послушай, не бойся...» Она не слыхала или притворялась, что не слышит. Он осторожно поцеловал ее в горячую щеку — она никак не отозвалась на поцелуй, и он подумал, что она молча дала ему согласие на все, что за этим может последовать. Он разъединил ее ноги, их нежное, горячее тепло, — она только вздохнула во сне, слабо потянулась и закинула руку за голову... — А если притворства не было? — подумал он, вставая с подножки и взволнованно глядя на ночь. Когда она зарыдала, сладко и горестно, он с чувством не только животной благодарности за то неожиданное счастье, которое она бессознательно дала ему, но и восторга, любви стал целовать ее в шею, в грудь, все упоительно пахнущее чем-то деревенским, девичьим. И она, рыдая, вдруг ответила ему женским бессознательным порывом — крепко и тоже будто благодарно обняла и прижала к себе его голову. Кто он, она еще не понимала в полусне, но все равно — это был тот, с кем она, в некий срок, впервые должна была соединиться в самой тайной и блаженно-смертной близости. Эта близость, обоюдная, совершилась и уже ничем в мире расторгнута быть не может, и он навеки унес ее в себе, и вот эта необыкновенная ночь принимает его в свое непостижимое светлое царство вместе с нею, с этой близостью... Как он мог, уезжая, вспоминать ее только случайно, забывать ее милый простосердечный голосок, ее то радостные, то грустные, но всегда любящие, преданные глаза, как он мог любить других и некоторым из них придавать гораздо больше значения, чем ей! На другой день она служила, не поднимая глаз. Казакова спросила: — Что это ты такая, Таня? Она покорно ответила: — Мало ли у меня горя, барыня... Казакова сказала ему, когда она вышла: — Да, конечно: сирота, без матери, отец нищий, беспутный мужик... Перед вечером, когда она ставила на крыльце самовар, он, проходя, сказал ей: — Ты не думай, я тебя давно полюбил. Брось плакать, убиваться, этим ничему не поможешь... Она тихо ответила, смаргивая слезы и суя в самовар пылающие щепки: — Кабы правда полюбили, все бы легче было... Потом она стала иногда взглядывать на него, как бы несмело спрашивать взглядом: правда? Раз вечером, когда она вошла оправлять ему постель, он подошел к ней и обнял ее за плечо. Она с испугом взглянула на него и, вся покраснев, прошептала: — Отойдите за ради господа. Того гляди, старуха зайдет... — Какая старуха? — Да старая горничная, будто не знаете! — Я к тебе нынче ночью приду... Ее точно обожгло, — первое время старуха приводила ее в ужас: — Ох, что вы, что вы! Я с ума от страха сойду! — Ну, не надо, не бойся, не приду, — сказал он поспешно. Она служила теперь уже по-прежнему, скоро и заботливо, опять стала вихрем носиться через двор в кухню, как носилась прежде, и порой, улучив удобную минуту, тайком бросала на него взгляды уже смущенно-радостные. И вот однажды утром, чем свет, когда он еще спал, ее отправили в город за покупками. За обедом Казакова сказала: — Что делать, старосту с работником я отослала на мельницу, некого послать за Таней на станцию. Может, ты бы съездил? Он, сдержав радость, ответил с притворной небрежностью: — Что ж, охотно проедусь. Старая горничная, подававшая на стол, нахмурилась: — За что ж вы, сударыня, хотите девку навек осрамить? Что ж после этого начнут говорить про нее по всему селу? — Ну, поезжай сама, — сказала Казакова. — Что ж ей, пешком, что ли, со станции идти? Около четырех он выехал, в шарабане, на старой высокой черной кобыле и, боясь опоздать к поезду, погнал ее за селом шибко, подскакивая по маслянистой, колчеватой, подмерзшей и потом отсыревшей дороге, — последние дни были влажные, туманные, а в тот день туман был особенно густ: еще когда он ехал по селу, казалось, что наступает ночь, и в избах уже видны были дымно-красные огни, какие-то дикие за сизостью тумака. Дальше, в поле, стало совсем почти темно и от тумана уже непроглядно. Навстречу тянуло холодным ветром и мокрой мглой. Но ветер не разогнал тумана, напротив, нагонял все гуще его холодный, темно-сизый дым, душил им, его пахучей сыростью, и казалось, что за его непроглядностью нет ничего — конец мира и всего живого. Картуз, чуйка, ресницы, усы, все было в мельчайшем мокром бисере. Черная кобыла размашисто неслась вперед, шарабан, подскакивая по скользким колчам, бил ему в грудь. Он приловчился и закурил — сладкий, душистый, теплый, человеческий дым папиросы смешался с первобытным запахом тумана, поздней осени, мокрого голого поля. И все темнело, все мрачнело вокруг, вверху и внизу, — почти не стало видно смутно темнеющей длинной шеи лошади, ее настороженных ушей. И все усиливалось чувство близости к лошади — единственному живому существу в этой пустыне, в мертвой враждебности всего того, что справа и слева, впереди и сзади всего того неведомого, что так зловеще скрыто в этой все гуще и чернее бегущей на него дымной тьме... Когда он въехал в деревню при станции, его охватила отрада жилья, жалких огней в убогих окошечках, их ласкового уюта, а на станции все вокзальное показалось совсем иным миром, живым, бодрым, городским. И не успел он привязать лошадь, как, гремя, засверкал к вокзалу светлыми окнами поезд, обдав серным запахом каменного угля. Он побежал в вокзал с таким чувством, точно ждал молодую жену, и тотчас увидел, как вошла она, по-городскому одетая, из противоположных дверей вслед за вокзальным сторожем, тащившим два кулька покупок: вокзал был грязен, вонял керосином ламп, тускло освещавших его, а она вся сияла возбужденными глазами, юностью взволнованного необычным путешествием лица, и сторож что-то говорил ей на «вы». И она вдруг встретилась с ним взглядом и даже остановилась от растерянности: что такое, почему он тут? — Таня, — поспешно сказал он, — здравствуй, я за тобой, некого было послать... Был ли когда-нибудь в жизни у нее столь счастливый вечер! Он сам приехал за мной, а я из города, я наряжена и так хороша, как он и представить себе не мог, видя меня всегда только в старой юбчонке, в ситцевой бедной кофточке, у меня лицо, как у модистки, под этим шелковым белым платочком, я в новом гарусном коричневом платье под суконной жакеткой, на мне белые бумажные чулки и новые полсапожки с медными подковками! Вся внутренне дрожа, она заговорила с ним таким тоном, каким говорят в гостях, и, приподняв подол, пошла за ним дамскими шажками, снисходительно дивясь: «Ох, господи, как тут склизко, как натоптали мужики!» Вся замирая от радостного страха, высоко подняла она платье над белой коленкоровой юбкой, чтобы сесть на юбку, а не на платье, вошла в шарабан и села рядом с ним, будто равная ему, и неловко подобралась от кульков в ногах. Он молча тронул лошадь и погнал ее в ледяную тьму ночи и тумана, мимо кое-где низко мелькавших огоньков в избах, по ухабам этой мучительной деревенской ноябрьской дороги, и она не смела слова проронить, ужасаясь его молчанию: уж не рассердился ли он на что-нибудь? Он это понимал и нарочно молчал. И вдруг, выехав за деревню и погрузившись уже в полный мрак, перевел лошадь на шаг, взял вожжи в левую руку и сжал правой ее плечи в осыпанной холодным мокрым бисером жакетке, бормоча и смеясь: — Таня, Танечка... И она вся рванулась к нему, прижалась к его щеке шелковым платком, нежным пылающим лицом, полными горячих слез ресницами. Он нашел ее мокрые от радостных слез губы и, остановив лошадь, долго не мог оторваться от них. Потом, как слепой, не видя ни зги в тумане и мраке, вышел из шарабана, бросил чуйку на землю и потянул ее к себе за рукав. Все сразу поняв, она тотчас соскочила к нему и, с быстрой заботливостью подняв весь свой заветный наряд, новое платье и юбку, ощупью легла на чуйку, навеки отдавая ему не только все свое тело, теперь уже полную собственность его. во и всю свою душу. Он опять отложил свой отъезд. Она знала, что это ради нее, она видела, как он ласков с ней, говорит уже как с близкой, своим тайным другом в доме, и перестала бояться, трепетать, когда он подходил к ней, как трепетала первое время. Он стал спокойнее и проще в любовные минуты — она быстро приладилась к нему. Она вся изменилась с той быстротой, на какую способна молодость, сделалась ровна, беззаботно-счастлива, уже легко называла его Петрушей и порой даже притворялась, будто он докучает ей своими поцелуями: «Ах, господи, проходу мне от вас нету! Чуть завидит меня одну — сейчас ко мне!» — и это доставляло ей особенную радость: значит, он любит меня, значит, он совсем мой, если я могу говорить с ним так! И еще было счастье: высказывать ему свою ревность, свое право на него: — Слава богу, нет никаких работ на гумне, а то, были бы девки, я бы вам показала, как ходить к ним! — говорила она. И прибавляла, вдруг смутившись, с трогательной попыткой улыбки: — Ай вам мало меня одной? Зима наступила рано. После туманов завернул морозный северный ветер, сковал маслянистые колчи дорог, окаменил землю, сжег последнюю траву в саду и на дворе. Пошли белесо-свинцовые тучи, совсем обнажившийся сад шумел беспокойно, торопливо, точно убегал куда-то, ночью белая половинка луны так и ныряла в клубах туч. Усадьба и деревня казались безнадежно бедны и грубы. Потом стал порошить снег, убеляя мерзлую грязь точно сахарной пудрой, и усадьба и видные из нее поля стали сизо-белы и просторны. На деревне кончали последнюю работу — ссыпали в погреба на зиму картошки, перебирая их, отбрасывая гнилые. Как-то он пошел пройтись по деревне, надев поддевку на лисьем меху и надвинув меховую шапку. Северный ветер трепал ему усы, жег щеки. Надо всем висело угрюмое небо, сизо-белое покатое поле за речкой казалось очень близким. В деревне лежали на земле возле порогов веретья с ворохами картошек. На веретьях сидели, работая, бабы и девки, закутанные в пеньковые шали, в рваных куртках, в разбитых валенках, с посиневшими лицами и руками, — он с ужасом думал: а под подолами у них совсем голые ноги! Когда он пришел домой, она стояла в прихожей, обтирая тряпкой кипящий самовар, чтобы нести его на стол, и тотчас сказала вполголоса: — Это вы, верно, на деревню ходили, там девки картошки перебирают... Что ж, гуляйте, гуляйте, высматривайте себе какую получше! И, сдерживая слезы, выскочила в сенцы. К вечеру густо, густо повалил снег, и, пробегая мимо него по залу, она взглянула на него с неудержимым детским весельем и, дразня, шепнула: — Что, много теперь нагуляетесь? Да то ли еще будет — собаки по всему двору катаются — понесет такая кура, что и носу из дому не высунете! «Господи, — подумал он, — как же я соберусь с духом сказать ей, что вот-вот уеду!» И ему страстно захотелось быть как можно скорее в Москве. Мороз, метель, на площади, против Иверской, парные голубцы с бормочущими бубенчиками, на Тверской высокий электрический свет фонарей в снежных вихрях... в Большом Московском блещут люстры, разливается струнная музыка, и вот он, кинув меховое оснеженное пальто на руки швейцарам, вытирая платком мокрые от снега усы, привычно, бодро входит по красному ковру в нагретую людную залу, в говор, в запах кушаний и папирос, в суету лакеев и все покрывающие, то распутно-томные, то залихватски-бурные струнные волны... Весь ужин он не мог поднять глаз на ее беззаботную беготню, на ее успокоившееся лицо. Поздно вечером он надел валенки, старую енотовую шубу покойного Казакова, надвинул шапку и через заднее крыльцо вышел на вьюгу — дохнуть воздухом, посмотреть на нее. Но под навес крыльца уже нанесло целый сугроб, он споткнулся в нем и набрал целые рукава снега, далее был сущий ад, белое несущееся бешенство. Он с трудом, утопая, обошел дом, добрался до переднего крыльца и, топая, отряхиваясь, вбежал в темные сенцы, гудевшие от бури, потом в теплую прихожую, где на рундуке горела свеча. Она выскочила из-за перегородки босая, в той же бумазейной юбчонке, всплеснула руками: — Господи! Да откуда ж это вы! Он сбросил на рундук шубу и шапку, осыпав его снегом, и в сумасшедшем восторге нежности схватил ее на руки. Она в таком же восторге вырвалась, схватила веник и стала обивать его белые от снега валенки и тащить их с ног: — Господи, и там полно снегу! Вы насмерть простудитесь! Ночью, сквозь сон, он иногда слышал: однообразно шумит с однообразным напором на дом, потом бурно налетает, сыплет стрекочущим снегом в ставни, потрясая их, — и падает, отделяется, шумит усыпительно... Ночь кажется бесконечной и сладкой — тепло постели, тепло старого дома, одинокого в белой тьме несущегося снежного моря... Утром показалось, что это ночной ветер со стуком распахивает ставни, бьет ими в стены, — открыл глаза — нет, уже светло, и отовсюду глядит в залепленные снегом окна белая, белая белизна, нанесенная до самых подоконников, а на потолке лежит ее белый отсвет. Все еще шумит, несет, но тише и уже по-дневному. С изголовья тахты видны напротив два окна с двойными почерневшими от времени рамами в мелкую клетку, третье, влево от изголовья, белее и светлее всего. На потолке этот белый отсвет, а в углу дрожит, гудит и постукивает втягиваемая разгорающимся огнем заслонка печки — как хорошо, он спал, ничего не слыхал, а Таня, Танечка, верная, любимая, растворила ставни, потом тихо вошла в валенках, вся холодная, в снегу на плечах и на голове, закутанной пеньковым платком, и, став на колени, затопила. И не успел он подумать, как она вошла, неся поднос с чаем, уже без платка. С чуть заметной улыбкой взглянула, ставя поднос на столик у изголовья, в его по-утреннему ясные, со сна точно удивленные глаза: — Что ж вы так заспались? — А который час? Посмотрела на часы на столике и не сразу ответила — до сих пор не сразу разбирает, который час: — Десять... Без десяти минут девять... Взглянув на дверь, он потянул ее к себе за юбку. Она отклонилась, отстраняя его руку: — Никак нельзя, все проснулись... — Ну, на одну минуту! — Старуха зайдет... — Никто не зайдет — на одну минуту! — Ах, наказанье мне с вами! Быстро вынув одну за другой ноги в шерстяных чулках из валенок, легла, озираясь на дверь... Ах, этот крестьянский запах ее головы, дыхания, яблочный холодок щеки! Он сердито зашептал: — Опять ты целуешься со сжатыми губами! Когда я тебя отучу! — Я не барышня... Погодите, я пониже ляжу... Ну, скорее, боюсь до смерти. И они уставились друг другу в глаза — пристально и бессмысленно, выжидательно. — Петруша... — Молчи. Зачем ты говоришь всегда в это время! — Да когда ж мне и поговорить с вами, как не в это время! Я не буду больше губы сжимать... Поклянитесь, что у вас никого нету в Москве... — Не тискай меня так за шею. — Никто в жизни не будет так любить вас. Вот вы в меня влюбились, а я будто и сама в себя влюбилась, не нарадуюсь на себя... А если вы меня бросите... Выскочив с горячим лицом под навес заднего крыльца на вьюгу, она, стоя, присела на мгновенье, потом кинулась навстречу белым вихрям на переднее крыльцо, утопая выше голых колен. В прихожей пахло самоваром. Старая горничная, сидя на рундуке под высоким окном в снегу, схлебывала с блюдечка и, не отрываясь от него, покосилась: — Куда это тебя носило? Вся в снегу вывалялась. — Петру Николаичу чай подавала. — Что ж ты ему в людскую, что ль, подавала? — Знаем мы твой чай! — Ну, знаете, и на здоровье. Барыня встали? — Хватилась! Пораньше тебя. — И все-то вы сердитесь! И, счастливо вздохнув, она пошла за перегородку, за своей чашкой, и чуть слышно запела там:

Уж как выйду я в сад,
Во зеленый сад,
Во зеленый сад гулять,
Свово милова встречать...

Днем, сидя в кабинете за книгой, слушая все тот же то слабеющий, то угрожающе растущий шум вокруг дома, все больше тонувшего в снегах среди со всех сторон несущейся молочной белизны, он думал: как стихнет, так уеду. Вечером он улучил минуту сказать ей, чтобы она пришла к нему ночью попозднее, когда дом крепче всего спит, — на всю ночь, до утра. Она покачала головой, подумала и сказала: хорошо. Это было очень страшно, но тем слаще. То же чувствовал и он. И волновала еще жалость к ней: и не знает, что это их последняя ночь! Ночью он то засыпал, то в тревоге просыпался: решится ли прийти? Тьма дома, шум вокруг этой тьмы, трясутся ставни, в печке то и дело завывает... Вдруг он в страхе очнулся: не услыхал, — услыхать ее в той преступной осторожности, с которой она пробиралась в густой темноте по дому, нельзя было, — не услыхал, а почувствовал, что она, невидимая, уже стоит у тахты. Он протянул руки. Она молча нырнула под одеяло к нему. Он слышал, как стучит ее сердце, чувствовал ее озябшие босые ноги и шептал самые горячие слова, какие только мог найти и выговорить. Они долго лежали так, грудь с грудью, целуясь с такой крепостью, что больно было зубам. Она помнила, что он не велел ей сжимать рот, и, стараясь угодить ему, раскрывала его, как галчонок. — Ты небось совсем не спала? Она ответила радостным шепотом: — Ни минуточки. Все ждала... Нашарив на столике спички, он зажег свечу. Она в страхе ахнула: — Петруша, что ж это вы сделали? А ну-ка старуха проснется, увидит свет... — Черт с ней, — сказал он, глядя на ее раскрасневшееся личико. — Черт с ней, я хочу видеть тебя... Взяв ее, он не спускал с нее глаз. Она прошептала: — Я боюсь, — что это вы на меня так смотрите? — Да то, что лучше тебя на свете нет. Эта головка с этой маленькой косой вокруг нее, как у молоденькой Венеры... Глаза ее засияли смехом, счастьем: — Какая это Винера? — Да уж такая... И эта рубашонка... — А вы купите мне миткалевую... Верно, вы правда меня очень любите? — Нисколько не люблю. И опять ты пахнешь не то перепелом, не то сухой коноплей... — Отчего ж вам это нравится? Вот вы говорили, что я всегда говорю в это время... а теперь... сами говорите... Она начала все крепче прижимать его к себе, хотела еще что-то сказать и уже не могла... Потом он потушил свечу и долго лежал молча, курил и думал: а все-таки надо сказать, ужасно, но надо! И чуть слышно начал: — Танечка... — Что? — так же таинственно спросила она. — Ведь мне надо уезжать... Она даже поднялась: — Когда? — Все-таки скоро... очень скоро... У меня есть неотложные дела... Она упала на подушку: — Господи! Его какие-то дела где-то там, в какой-то Москве, внушали ей нечто вроде благоговения. Но как же все-таки расстаться с ним ради этих дел? И она замолчала, быстро и беспомощно ища в уме выхода из этого неразрешимого ужаса. Выхода не было. Хотелось крикнуть: «Возьмите меня с собой!» Но она не смела — разве это возможно? — Не могу же я век тут жить... Она слушала и соглашалась: да, да... — Не могу же я взять тебя с собой... Она вдруг отчаянно выговорила: — Почему? Он быстро подумал: «Да, почему, почему?» И поспешно ответил: — У меня нет дома, Таня, я всю жизнь езжу с места на место... В Москве живу в номерах... И ни на ком никогда не женюсь... — Отчего? — Оттого, что уж такой я родился. — И ни на ком никогда не женитесь? — Ни на ком, никогда! И даю тебе честное слово, мне, ей-богу, необходимо, очень важные и неотложные дела. К Рождеству непременно приеду! Она припала головой к нему, полежала, капая на его руки теплыми слезами, и прошептала: — Ну, я пойду... Скоро светать начнет... И, поднявшись, стала в темноте крестить его: — Сохрани вас царица небесная, сохрани матерь божия! Прибежав к себе за перегородку, она села на постель и, прижав к груди руки, слизывая с губ слезы, стала шептать под гул метели в сенцах: — Господи батюшка! Царица небесная! Дай, господи, чтоб не утихало хоть еще дня два! Через два дня он уехал, — еще проносились по двору утихающие вихри, но он не мог больше длить тайное мучение ее и свое и не сдался на уговоры Казаковой подождать хоть до завтра. И дом и вся усадьба опустели, умерли. И представить себе Москву и его в ней, его жизнь там, его какие-то дела, не было никакой возможности. На Рождество он не приехал. Что это были за дни! В какой муке неразрешающегося ожидания, в каком жалком притворстве перед самой собой, будто и нет никакого ожидания, шло время с утра до вечера! И все Святки она ходила в самом лучшем своем наряде — в том платье и в тех полсапожках, в которых он встретил ее тогда осенью, на вокзале, в тот незабвенный вечер. На Крещенье она почему-то жадно верила, что вот-вот покажутся из-под горы мужицкие санки, которые он наймет на станции, не прислав письма, чтобы за ним выслали лошадей, весь день не вставала с рундука в прихожей, глядя во двор до боли в глазах. Дом был пуст, — Казакова уехала в гости к соседям, старуха обедала в людской, сидела там и после обеда, наслаждаясь злословием перед кухаркой. А она даже и обедать не ходила, сказала, что живот болит... Но вот стало вечереть. Она взглянула еще раз на пустой двор в блестящем насте и поднялась, твердо сказав себе: конец, никого мне больше не нужно, ничего не желаю я ждать! — и пошла, наряженная, гуляющим шагом по залу, по гостиной, в свете зимней, желтой зари из окон, громко и беззаботно запела — с облегчением конченой жизни:

Уж как выйду я в сад,
Во зеленый сад,
Во зеленый сад гулять,
Свово милова встречать!

И как раз на словах о милом вошла в кабинет, увидала его пустую тахту, пустое кресло возле письменного стола, где когда-то сидел он с книгой в руках, и упала в кресло, головой на стол, рыдая и крича: «Царица небесная, пошли мне смерть!» Он приехал в феврале — когда она уже совсем похоронила в себе всякую надежду увидать его хоть еще один раз в жизни. И как будто возвратилось все прежнее. Он был поражен, увидя ее, — так похудела и поблекла она вся, так несмелы и грустны были ее глаза. Поразилась и она в первую минуту: и он показался ей как будто другим, постаревшим, чужим и даже неприятным — усы у него стали как будто больше, голос грубей, его смех и разговор, пока он раздевался в прихожей, были не в меру громки и неестественны, ей неловко было взглянуть ему в глаза... Но оба постарались скрыть все это друг от друга, и вскоре все пошло как будто по-прежнему. Потом опять стало подходить страшное время — время его нового отъезда. Он поклялся ей на образ, что приедет к Святой и уже на целое лето. Она поверила; но подумала: «А летом что будет? Опять то же, что теперь?» Этого теперь ей было уже мало — нужно было или совсем, совсем прежнее, а не повторение, или нераздельная жизнь с ним, без разлук, без новых мучений, без стыда напрасных ожиданий. Но она старалась гнать от себя эту мысль, старалась представить себе все то летнее счастье, когда столько будет им свободы везде... — ночью и днем, в саду, в поле, на гумне, и он будет долго, долго возле нее... Накануне его нового отъезда ночь была уже предвесенняя, светлая и ветреная. За домом волновался сад, и все долетал оттуда разносимый ветром злой и беспомощный, отрывистый лай собак над ямой в елках: там сидела лисица, которую поймал в капкан и принес на барский двор лесник Казаковой. Он лежал на тахте на спине с закрытыми глазами. Она рядом с ним на боку, подложив ладонь под грустную головку. Оба молчали. Наконец она прошептала: — Петруша, вы спите? Он открыл глаза, посмотрел в легкий сумрак комнаты, слева озаренный золотистым светом из бокового окна: — Нет. А что? — А ведь вы меня больше не любите, даром погубили, — спокойно сказала она. — Почему же даром? Не говори глупостей. — Грех вам будет. Куда ж я теперь денусь? — А зачем тебе куда-нибудь деваться? — Вот вы опять, опять уедете в эту свою Москву, а что ж я одна тут буду делать! — Да все то же, что и прежде делала. А потом — ведь я тебе твердо сказал: на Святой на целое лето приеду. — Да, может, и приедете... Только прежде вы мне не говорили таких слов: «А зачем тебе куда-нибудь деваться?» Вы меня правда любили, говорили, что милей меня не видали. Да и такая я разве была? Да, не такая, подумал он. Ужасно изменилась. Даже телом стала как-то жиже, все косточки слышны... — Прошло мое времечко, — сказала она. — Вскочу, бывало, к вам — и боюсь до смерти и радуюсь: ну, слава богу, старуха заснула. А теперь и ее не боюсь... Он пожал плечами: — Я тебя не понимаю. Дай-ка мне папиросы со столика... Она подала. Он закурил: — Не понимаю, что с тобой. Ты просто нездорова... — Вот оттого-то, верно, и не мила я вам стала. А чем же я больна? — Ты меня не понимаешь. Я говорю, что ты душевно нездорова. Потому что подумай, пожалуйста, что такое случилось, откуда ты взяла, что я тебя больше не люблю? И что ж одно и то же твердить: бывало, бывало... Она не ответила. Светило окно, шумел сад, долетал отрывистый лай, злой, безнадежный, плачущий... Она тихонько слезла с тахты и, прижав рукав к глазам, подергивая головой, мягко пошла в своих шерстяных чулках к дверям в гостиную. Он негромко и строго окликнул ее: — Таня. Она обернулась, ответила чуть слышно: — Чего вам? — Поди ко мне. — Зачем? — Говорю, поди. Она покорно подошла, склонив голову, чтобы он не видал, что все лицо у нее в слезах. — Ну, что вам? — Сядь и не плачь. Поцелуй меня — ну? Он сел, она села рядом и обняла, тихо рыдая. «Боже мой, что же мне делать! — с отчаянием подумал он. — Опять эти теплые детские слезы на детском горячем лице... Она даже и не подозревает всей силы моей любви к ней! А что я могу? Увезти ее с собой? Куда? На какую жизнь? И что из этого выйдет? Связать, погубить себя навеки?» И стал быстро шептать, чувствуя, как и его слезы щекочут ему нос и губы: — Танечка, радость моя, не плачь, послушай: я приеду весной на все лето, и вот правда пойдем мы с тобой «во зеленый сад» — я слышал эту твою песенку и вовеки не забуду ее, — поедем на шарабане в лес — помнишь, как мы ехали на шарабане со станции? — Никто меня с тобой не пустит! — горько прошептала она, мотая на его груди головой, в первый раз говоря ему «ты». — И никуда ты со мной не поедешь... Но он уже слышал в ее голосе робкую радость, надежду. — Поеду, поеду, Танечка! И не смей мне больше говорить «вы». И плакать не смей... Он взял ее под ноги в шерстяных чулках и пересадил ее, легонькую, к себе на колени: — Ну скажи: «Петруша, я тебя очень люблю!» Она тупо повторила, икнув от слез: — Я тебя очень люблю... Это было в феврале страшного семнадцатого года. Он был тогда в деревне в последний раз в жизни. 22 октября 1940

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Шрифт:

100% +

Иван Бунин


Таньке стало холодно, и она проснулась.

Высвободив руки из попонки, в которую она неловко закуталась ночью, Танька вытянулась, глубоко вздохнула и опять сжалась. Но все-таки было холодно. Она подкатилась под самую «голову» печи и прижала к ней Ваську. Тот открыл глаза и взглянул так светло, как смотрят со сна только здоровые дети. Потом повернулся на бок и затих. Танька тоже стала задремывать. Но в избе стукнула дверь: мать, шурша, протаскивала из сенец охапку соломы.

– Холодно, тетка? – спросил странник, лежа на конике.

– Нет, – ответила Марья, – туман. А собаки валяются, – беспременно к метели.

Она искала спичек и гремела ухватами.

Странник спустил ноги с коника, зевал и обувался. В окна брезжил синеватый холодный свет утра; под лавкой шипел и крякал проснувшийся хромой селезень. Теленок поднялся на слабые растопыренные ножки, судорожно вытянул хвост и так глупо и отрывисто мякнул, что странник засмеялся и сказал:

– Сиротка! Корову-то прогусарили?

– Продали.

– И лошади нету?

– Продали.

Танька раскрыла глаза.

Продажа лошади особенно врезалась ей в память. «Когда еще картохи копали», в сухой, ветреный день, мать на поле полудновала, плакала и говорила, что ей «кусок в горло не идет», и Танька все смотрела на ее горло, не понимая, о чем толк.

Потом в большой крепкой телеге с высоким передком приезжали «анчихристы». Оба они были похожи друг на дружку – черны, засалены, подпоясаны по кострецам. За ними пришел еще один, еще чернее, с палкой в руке, что-то громко кричал и немного погодя вывел со двора лошадь и побежал с нею по выгону; за ним бежал отец, и Танька думала, что он погнался отнимать лошадь, догнал и опять увел ее во двор. Мать стояла на пороге избы и голосила. Глядя на нее, заревел во все горло и Васька… Потом «черный» опять вывел со двора лошадь, привязал ее к телеге и рысью поехал под гору… И отец уже не погнался…

«Анчихристы», лошадники-мещане, были, и правда, свирепы на вид, особенно последний – Талдыкин. Он пришел позднее, а до него два первые только цену сбивали. Они наперебой пытали лошадь, драли ей морду, били палками.

– Ну, – кричал один, – смотри сюда, получай с богом деньги!

– Не мои они, побереги, полцены брать не приходится, – уклончиво отвечал Корней.

– Да какая же это полцена, ежели, к примеру, кобыленке боле годов, чем нам с тобой? Молись Богу!

– Что зря толковать, – рассеянно возражал Корней.

Тут-то и пришел Талдыкин, здоровый, толстый мещанин с физиономией мопса: блестящие, злые черные глаза, форма носа, скулы – все напоминало в нем эту собачью породу.

– Что за шум, а драки нету? – сказал он, входя и улыбаясь, если только можно назвать улыбкой раздувание ноздрей.

Он подошел к лошади, остановился и долго равнодушно молчал, глядя на нее. Потом повернулся, небрежно сказал товарищам: «Поскореича, ехать время, я на выгоне дожду», – и пошел к воротам.

Корней нерешительно окликнул:

– Что ж не глянул лошадь-то?

Талдыкин остановился.

– Долгого взгляда не стоит, – сказал он.

– Да ты поди, побалакаем…

Талдыкин подошел и сделал ленивые глаза.

Он внезапно ударил лошадь под брюхо, дернул ее за хвост, пощупал под лопатками, понюхал руку и отошел.

– Плоха? – стараясь шутить, спросил Корней.

Талдыкин хмыкнул:

– Долголетня?

– Лошадь не старая.

– Тэк. Значит, первая голова на плечах?

Корней смутился.

Талдыкин быстро всунул кулак в угол губ лошади, взглянул как бы мельком ей в зубы и, обтирая руку о полу, насмешливо и скороговоркой спросил:

– Так не стара? Твой дед не ездил венчаться на ней?… Ну, да нам сойдет, получай одиннадцать желтеньких.

И, не дожидаясь ответа Корнея, достал деньги и взял лошадь за оброть.

– Молись Богу да полбутылочки ставь.

– Что ты, что ты? – обиделся Корней. – Ты без креста, дядя!

– Что? – воскликнул Талдыкин грозно, – бабурился? Денег не желаешь? Бери, пока дурак попадается, бери, говорят тебе!

– Да какие же это деньги?

– Такие, каких у тебя нету.

– Нет, уж лучше не надо…

– Ну, через некоторое число за семь отдашь, с удовольствием отдашь, – верь совести…

Корней отошел, взял топор и с деловым видом стал тесать подушку под телегу.

Потом пробовали лошадь на выгоне… И как ни хитрил Корней, как ни сдерживался, не отвоевал-таки!

Когда же пришел октябрь и в посиневшем от холода воздухе замелькали, повалили белые хлопья, занося выгон, лозины и завалинку избы, Таньке каждый день пришлось удивляться на мать.

Бывало, с началом зимы, для всех ребятишек начинались истинные мучения, проистекавшие, с одной стороны, от желания удрать из избы, пробежать по пояс в снегу через луг и, катаясь на ногах по первому синему льду пруда, бить по нем палками и слушать, как он гулькает, а с другой стороны – от грозных окриков матери:

– Ты куда? Чичер, холод – а она, на-кося! С мальчишками на пруд! Сейчас лезь на печь, а то смотри у меня, демоненок!

Бывало, с грустью приходилось довольствоваться тем, что на печь протягивалась чашка с дымящимися рассыпчатыми картошками и ломоть пахнущего клетью, круто посоленного хлеба. Теперь же мать совсем не давала по утрам ни хлеба, ни картошек, на просьбы об этом отвечала:

– Иди, я тебя одену, ступай на пруд, деточка!

Прошлую зиму Танька и даже Васька ложились спать поздно и могли спокойно наслаждаться сиденьем на «грубке» печки хоть до полуночи. В избе стоял распаренный, густой воздух; на столе горела лампочка без стекла, и копоть темным, дрожащим фитилем достигала до самого потолка. Около стола сидел отец и шил полушубки; мать чинила рубахи или вязала варежки; наклоненное лицо ее было в это время кротко и ласково. Тихим голосом пела она «старинные» песни, которые слыхала еще в девичестве, и Таньке часто хотелось от них плакать. В темной избе, завеянной снежными вьюгами, вспоминалась Марье ее молодость, вспоминались жаркие сенокосы и вечерние зори, когда шла она в девичьей толпе полевою дорогой с звонкими песнями, а за ржами опускалось солнце и золотою пылью сыпался сквозь колосья его догорающий отблеск… Песней говорила она дочери, что и у нее будут такие же зори, будет все, что проходит так скоро и надолго, надолго сменяется деревенским горем и заботою…

Когда же мать собирала ужинать, Танька в одной длинной рубашонке съерзывала с печи и, часто перебирая босыми ножками, бежала на коник, к столу. Тут она, как зверок, садилась на корточки и быстро ловила в густой похлебке сальце и закусывала огурцами и картошками. Толстый Васька ел медленно и таращил глаза, стараясь всунуть в рот большую ложку… После ужина она с тугим животом так же быстро перебегала на печь, дралась из-за места с Васькой и, когда в темные оконца смотрела одна морозная ночная муть, засыпала сладким сном под молитвенный шепот матери: «Угодники божии, святителю Микола милосливый, столп-охранение людей, матушка пресвятая Пятница – молите Бога за нас! Хрест в головах, хрест у ногах, хрест от лукавого…»

Теперь мать рано укладывала спать, говорила, что ужинать нечего, и грозила «глаза выколоть», «слепым в сумку отдать», если она, Танька, спать не будет. Танька часто ревела и просила «хоть капуски», а спокойный, насмешливый Васька лежал, драл ноги вверх и ругал мать.

– Вот домовой-то, – говорил он серьезно, – все спи да спи! Дай бати дождать!

Батя ушел еще с Казанской, был дома только раз, говорил, что везде «беда», – полушубков не шьют, больше помирают, – и он только чинит кое-где у богатых мужиков. Правда, в тот раз ели селедки, и даже «вот такой-то кусок» соленого судака батя принес в тряпочке: «на кстинах, говорит, был третьего дня, так вам, ребята, спрятал…» Но когда батя ушел, совсем почти есть перестали…

Странник обулся, умылся, помолился Богу; широкая его спина в засаленном кафтане, похожем на подрясник, сгибалась только в пояснице, крестился он широко. Потом расчесал бородку-клинушек и выпил из бутылочки, которую достал из своего походного ранца. Вместо закуски закурил цигарку. Умытое лицо его было широко, желто и плотно, нос вздернут, глаза глядели остро и удивленно.

– Что ж, тетка, – сказал он, – даром солому-то жжешь, варева не ставишь?

– Что варить-то? – спросила Марья отрывисто.

– Как что? Ай нечего?

– Вот домовой-то… – пробормотал Васька.

Марья заглянула на печку:

– Ай проснулся?

Васька сопел спокойно и ровно.

Танька прижукнулась.

– Спят, – сказала Марья, села и опустила голову.

Странник исподлобья долго глядел на нее и сказал:

– Горевать, тетка, нечего.

Марья молчала.

– Нечего, – повторил странник. – Бог даст день, Бог даст пищу. У меня, брат, ни крова, ни дома, пробираюсь бережками и лужками, рубежами и межами, – да по задворкам – и ничего себе… Эх, не ночевала ты на снежку под ракитовым кустом – вот что!

– Не ночевал и ты, – вдруг резко ответила Марья, и глаза ее заблестели, – с ребятишками с голодными, не слыхал, как голосят они во сне с голоду! Вот, что я им суну сейчас, как встанут? Все дворы еще до рассвету обегала – Христом-Богом просила, одну краюшечку добыла… и то, спасибо, Козел дал… у самого, говорит, оборочки на лапти не осталось… А ведь ребят-то жалко – в отделку сморились…

– Я вон, – продолжала она, все более волнуясь, – гоню их каждый день на пруд… «Дай капуски, дай картошечек…» А что я дам? Ну, и гоню: «Иди, мол, поиграй, деточка, побегай по ледочку…»

Марья всхлипнула, но сейчас же дернула по глазам рукавом, поддала ногой котенка («У, погибели на тебя нету!..») и стала усиленно сгребать на полу солому.

Танька замерла. Сердце у нее стучало. Ей хотелось заплакать на всю избу, побежать к матери, прижаться к ней… Но вдруг она придумала другое. Тихонько поползла она в угол печки, торопливо, оглядываясь, обулась, закутала голову платком, съерзнула с печки и шмыгнула в дверь.

«Я сама уйду на пруд, не буду просить картох, вот она и не будет голосить, – думала она, спешно перелезая через сугроб и скатываясь в луг. – Аж к вечеру приду…»

По дороге из города ровно скользили, плавно раскатываясь вправо и влево, легкие «козырьки»; меринок шел в них ленивой рысцою. Около саней легонько бежал молодой мужик в новом полушубке и одеревеневших от снегу нагольных сапогах, господский работник. Дорога была раскатистая, и ему поминутно приходилось, завидев опасное место, соскакивать с передка, бежать некоторое время и затем успеть задержать собой на раскате сани и снова вскочить бочком на облучок.

В санях сидел седой старик, с нависшими бровями, барин Павел Антоныч. Уже часа четыре смотрел он в теплый, мутный воздух зимнего дня и на придорожные вешки в инее.

Давно ездил он по этой дороге… После Крымской кампании, проиграв в карты почти все состояние, Павел Антоныч навсегда поселился в деревне и стал самым усердным хозяином. Но и в деревне ему не посчастливилось. Умерла жена… Потом пришлось отпустить крепостных… Потом проводить в Сибирь сына-студента… И Павел Антоныч стал совсем затворником. Он втянулся в одиночество, в свое скупое хозяйство, и говорили, что во всей округе нет человека более жадного и угрюмого. А сегодня он был особенно угрюм.

Морозило, и за снежными полями, на западе, тускло просвечивая сквозь тучи, желтела заря.

– Погоняй, потрогивай, Егор, – сказал Павел Антоныч отрывисто.

Егор задергал вожжами.

Он потерял кнут и искоса оглядывался.

Чувствуя себя неловко, он сказал:

– Чтой-то Бог даст нам на весну в саду: прививочки, кажись, все целы, ни одного, почитай, морозом не тронуло.

– Тронуло, да не морозом, – отрывисто сказал Павел Антоныч и шевельнул бровями.

– А как же?

– Объедены.

– Зайцы-то? Правда, провалиться им, объели кое-где.

– Не зайцы объели.

Егор робко оглянулся.

– А кто ж?

– Я объел.

Егор поглядел на барина в недоумении.

– Я объел, – повторил Павел Антоныч. – Кабы я тебе, дураку, приказал их как следует закутать и замазать, так были бы целы… Значит, я объел.

Егор растянул губы в неловкую улыбку.

– Чего оскаляешься-то? Погоняй!

Егор, роясь в передке, в соломе, пробормотал:

– Кнут-то, кажись, соскочил, а кнутовище…

– А кнутовище? – строго и быстро спросил Павел Антоныч.

– Переломился…

И Егор, весь красный, достал надвое переломленное кнутовище. Павел Антоныч взял две палочки, посмотрел и сунул их Егору.

– На тебе два, дай мне один. А кнут – он, брат, ременный – вернись, найди.

– Да он, может… около городу.

– Тем лучше. В городе купишь… Ступай. Придешь пешком. Один доеду.

Егор хорошо знал Павла Антоныча. Он слез с передка и пошел назад по дороге.

А Танька, благодаря этому, ночевала в господском доме.

Да, в кабинете Павла Антоныча был придвинут к лежанке стол, и на нем тихо звенел самовар. На лежанке сидела Танька, около нее Павел Антоныч. Оба пили чай с молоком.

Танька запотела, глазки у нее блестели ясными звездочками, шелковистые беленькие ее волосики были причесаны на косой ряд, и она походила на мальчика. Сидя прямо, она пила чай отрывистыми глотками и сильно дула в блюдечко. Павел Антоныч ел крендели, и Танька тайком наблюдала, как у него двигаются низкие серые брови, шевелятся пожелтевшие от табаку усы и смешно, до самого виска ходят челюсти.

Будь с Павлом Антонычем работник, этого бы не случилось. Но Павел Антоныч ехал по деревне один. На горе катались мальчишки. Танька стояла в сторонке и, засунув в рот посиневшую руку, грела ее. Павел Антоныч остановился.

– Ты чья? – спросил он.

– Корнеева, – ответила Танька, повернулась и бросилась бежать.

– Постой, постой, – закричал Павел Антоныч, – я отца видел, гостинчика привез от него!

Танька остановилась.

Ласковой улыбкой и обещанием «прокатить» Павел Антоныч заманил ее в сани и повез. Дорогой Танька совсем было ушла. Она сидела у Павла Антоныча на коленях. Левой рукой он захватил ее вместе с шубой. Танька сидела, не двигаясь. Но у ворот усадьбы вдруг ерзнула из шубы, даже заголилась вся, и ноги ее повисли за санями. Павел Антоныч успел подхватить ее под мышки и опять начал уговаривать. Все теплей становилось в его старческом сердце, когда он кутал в мех оборванного, голодного и иззябшего ребенка. Бог знает, что он думал, но брови его шевелились все живее.

В доме он водил Таньку по всем комнатам, заставлял для нее играть часы… Слушая их, Танька хохотала, а потом настораживалась и глядела удивленно: откуда эти тихие перезвоны и рулады идут? Потом Павел Антоныч накормил ее черносливом – Танька сперва не брала – «он чернищий, ну-кось умрешь», дал ей несколько кусков сахару. Танька спрятала и думала: «Ваське не дам, а как мать заголосит, ей дам».

Павел Антоныч причесал ее, подпоясал голубеньким пояском. Танька тихо улыбалась, встащила поясок под самые мышки и находила это очень красивым. На расспросы она отвечала иногда очень поспешно, иногда молчала и мотала головой.

В кабинете было тепло. В дальних темных комнатах четко стучал маятник… Танька прислушивалась, но уже не могла одолеть себя. В голове у нее роились сотни смутных мыслей, но они уже облекались сонным туманом.

Вдруг на стене слабо дрогнула струна на гитаре и пошел тихий звук. Танька засмеялась.

– Опять? – сказала она, поднимая брови, соединяя часы и гитару в одно.

Улыбка осветила суровое лицо Павла Антоныча, и давно уже не озарялось оно такою добротою, такою старчески-детскою радостью.

– Погоди, – шепнул он, снимая со стены гитару.

Сперва он сыграл «Качучу», потом «Марш на бегство Наполеона» и перешел на «Зореньку»:


Заря ль моя, зоренька,
Заря ль моя, ясная!

Он глядел на задремывающую Таньку, и ему стало казаться, что это она, уже молодой деревенской красавицей, поет вместе с ним песни:


По заре-заре
Играть хочется!

Деревенской красавицей! А что ждет ее? Что выйдет из ребенка, повстречавшегося лицом к лицу с голодной смертью?

Павел Антоныч нахмурил брови, крепко захватив струны…

Вот теперь его племянницы во Флоренции… Танька и Флоренция!..

Он встал, тихонько поцеловал Таньку в голову, пахнущую курной избой.

И пошел по комнате, шевеля бровями.

Он вспомнил соседние деревушки, вспомнил их обитателей. Сколько их, таких деревушек, – и везде они томятся от голода!

Павел Антоныч все быстрее ходил по кабинету, мягко ступая валенками, и часто останавливался перед портретом сына…

А Таньке снился сад, по которому она вечером ехала к дому. Сани тихо бежали в чащах, опушенных, как белым мехом, инеем. Сквозь них роились, трепетали и потухали огоньки, голубые, зеленые – звезды… Кругом стояли как будто белые хоромы, иней сыпался на лицо и щекотал щеки, как холодный пушок… Снился ей Васька, часовые рулады, слышалось, как мать не то плачет, не то поет в темной дымной избе старинные песни…